Взволнованность, испытанная мною при выходе из подъемной станции метро прямо у Кремлёвской стены, осталась как не прекращающаяся ни на мгновение праздничная, светлая работа души. В университетском внутреннем дворике Липовая аллея. Под сенью деревьев – лавочки с изогнутыми спинками. Встанешь с лавочки, захлопнув конспект с лекциями, повернёшься – и перед глазами Кремлёвская стена, за которой – жёлтое длинное, приземистое здание Арсенала с зелёной крышей. А дальше – Грановитая палата. Большой Кремлёвский дворец и всегда свежие тихие кремлёвские рощи из необыкновенных деревьев. Все годы учёбы – пять с лишним лет. – меня не покидало праздничное ощущение, что Московский Кремль – это центр планеты Земля. Усталость, плохое настроение моментально исчезают, лишь только коснётся уха торжественный звук кремлёвских курантов, лишь только взгляд обратится к стремительным кремлёвским башням, к развёрнутым между ними, как книги, зубцам. ххх Илиада – это песнь Учёба, особенно на первом курсе – не до песен. На нас первокурсников обрушилась античная литература, о существовании которой я, конечно, догадывался, прочитав ещё в школе «Легенды и мифы Древней Греции». А кто такие Софокл, Еврипид, Эсхил, Аристофан. Ни в станичной библиотеке, ни в армейской книг этих древних писателей, конечно же. не было. Как не было произведений Гомера – «Илиады» и «Одиссеи». В течение одного семестра надо было не просто прочитать, а и разобраться, в чём ценность произведений для нас, живущих через две с лишним тысячи лет после них. Лекции по античке читала Петровна Кучборская, маленькая, сухонькая, артистичная. Впрочем, она не читала, а, казалосьУвешала, пела с древнегреческой агоры о трагических событиях, случившихся в Коринфе. Афинах, Трое обращалась с высоты самого Олимпа к нам. студентам-первокурсникам, слушающим её с замиранием сердца и старом дощатом амфитеатре шестнадцатой аудитории нашего факультета журналистики. Две пары лекций она посвятила рассказу о том. что в представлении эллинов скрывалось за словом «айдос»: рок, судьба, неотвратимость события. Четыре пары лекций (лекция – сорок пять минут!) рассказывала она о том, как древние греки отличали «прекрасное» от «безобразного», «прекрасное» от «красивого». И всё это для того, чтобы мы, будущие журналисты, ничего не перепутали в своих будущих репортажах, в своих будущих очерках, чтобы воспевали не красивое, а прекрасное... На лекции Кучборской, – как в прочем, и на лекции профессора Архипова, читавшего курс русской литературы XIX века, профессора, и Юрия Левады – по социологии, приходили не только студенты, но и все желающие москвичи. Вход в те времена был в университет свободный. Семнадцатилетняя Аля Шананина. поступившая на факультет сразу после средней школь! выучила наизусть самую скучную главу из «Илиады», в которой повествовалось о кораблях ахейцев, их вооружении. – Зачем? – с восторгом изумилась Елизавета Петровна. – Зачем вы это сделали! Саша Покровский не стал читать, или просто не успел – произведения древних авторов, надеясь на везение во время неизбежного экзамена по античке. – Эсхил, э-э, – сказал Саша, – очень прозрачно, очень точно очертил Эдипов комплекс. Так, так, – ожидающе подтвердила Елизавета Петровна, – Так, так, продолжайте. – А чего продолжать, – сказал Саша. – Софокл и Эсхил как два велосипедных колеса двигали вперёд всю древнегреческую литературу. – Куда двигали, – спросила в предвкушении чего-то необыкновенного преподавательница. – Как, куда? – возмутился Саша. – К прогрессу. Сегодняшнему прогрессу! – Садитесь на свой велосипед, – захохотала Елизавета Петровна. – и катитесь из этой аудитории! Катитесь! Вы не читали ни Софокла, ни Эсхила! «Хоть похожа на Россию...» С третьего курса журналистов перевели по установившейся традиции из тесных комнат стандартной пятиэтажки общежития на Ломоносовском проспекте в главное тридцатитрёх этажное здание университета на восьмой этаж, где в сталинские времена предусматривалась одна комната на одного студента, а сейчас, в шестидесятые годы, слегка уплотнили: поселяли два человека в одну комнату. Между двумя этажами располагалась гостиная: светлая комната с мягкими кожаными сталинскими диванами чёрного цвета, такими же объёмистыми креслами, множеством высоких стульев и непременно пианино и телевизор. По вечерам здесь собирались болельщики хоккейных, футбольных команд. В те годы родилась знаменитая песня, которую распевало и студенчество: В хоккей играют настоящие мужчины Трус не играет в хоккей Днём, а, бывало, и с утра, здесь раздавались звуки пианино. Кто-то наигрывал бетховенское «К Луизе», а то и аккорды из «Лунной сонаты», которые, конечно же, отвлекали от чтения очередного взгляда на русскую литературу Виссариона Белинского или от угрюмых романов Ф. М. Достоевского. Большой, неуклюжий и добрый Витя Рыбкин из Тульской области, с которым мы оказались в одной комнате, предложил: – Давай купим магнитофон. Будем с его помощью изучать немецкий язык. – Давай, – согласился я. Мы купили вскладчину большой магнитофон и поначалу с энтузиазмом наговаривали на его бесконечную ленту тексты из «Neues Deutschland». Вскоре мы даже не заметили, как это случилось – на магнитофонных бобинах оказались записи песен Майи Кристалинской. Шарля Азнавура и других популярных в те годы певцов. Опустела без тебя земля Как мне несколько часов прожить... На четвёртом курсе я познакомился, а потом и подружился с «вечным» студентом Геннадием Бондаревым. «Вечным» он был потому, что уходил по разным причинам в академический отпуск, потом приходил на тот же четвёртый курс, продолжал учёбу, снова уходил в «академику», возвращался на этот же курс – так продолжалось у него чуть ли не два десятилетия. Он уже работал в газете, получал зарплату, у него был практический опыт журналиста-профессионала, а до получения диплома никак не мог добраться. У Гены было хобби: он коллекционировал пластинки. Обыкновенные граммофонные пластинки с записями песен как современных авторов, так и полузабытых. Витя Рыбкин просил: – А у тебя, Гена, нет этой песенки, ну, вот этой: «Последний троллейбус»? – Окуджавы? Нет, нету. Подожди, кажется, есть. Витя мурлыкал троллейбусную песенку, мы вслед за ним подпевали – получалось здорово! Гена перебирал пластики и вдруг вскрикивал: О, как ярко светит солнце У меня в Кентукки дома. Пам – пам, пам-парам-па У меня в Кентукки дома! И тут же без всяких переходов запевал другую, мелодичную песенку: Над Канадой, над Канадой Солнце низкое садится Мне уснуть давно бы надо. Отчего же мне не спится? над Канадой небо сине меж берёз – дожди косые. хоть похоже на Россию, только всё же не Россия. Кожаные куртки, брошенные в угол Это не пластинка, – магнитофонная лента кружится, кружится, кружится. Мягко, светло, нежно. И такая щемящая грусть охватывает, что сам себе кажешься эмигрантом, никому не нужным в этой похожей на Россию Канаде... А тёплый, приглушённый баритон уже настраивает на другой лад, приподнятый, романтичный: Кожаные куртки, брошенные в угол Тряпкой занавешенное низкое окно, Бродит за ангарами северная вьюга. В маленькой гостинице пусто и темно. И мне тут же вспоминаются последние в моей десантной службе учения Северная Белоруссия. Конец февраля – начало марта. Командиры трое суток ждали, когда утихомирится метель. Не дождавшись, скомандовали начинать операцию. Тяжёлые АН-12 сбросили, несмотря на пургу, с низкого неба не только личный состав, но и технику, кухни, всё, что нужно солдату в бою. Мы быстро нашли в снегу сброшенную с самолёта упаковку с лыжами, разобрали их и двинулись вперёд. Помню, военные как бульдозеры делали в глубоком снегу траншеи, глубиной в человеческий для прохода самоходных артиллерийских установок – лёгких десантных танков. Метель утихла. Очередное самолётное звено выбросило батальон десантников, среди которых был и наш новый командир полка: маленького роста, худощавый, но с громовым голосом полковник. Он приземлился невдалеке от меня, а точнее – приснежился. И тут ураганный порыв ветра надул купол его парашюта и полковника понесло среди сугробов: – Остановите, кричал командир, выныривая из очередной снежной траншеи. Потушите парашют! Я бросился, чтобы помочь, но парашют сам погас, спал, наткнувшись на широкий куст терновника. Метель утихомирилась наступило полное безветрие. Лёгкий вечером морозец к полуночи превратился в беспощадный мороз: командиры вынуждены были разрешить вопреки приказу жечь костры, чтобы солдатам не просто согреться, но не замёрзнуть. Не забыть двадцатипятикилометровый марш-бросок по заснеженному морозному ночному лесу. Во взводе лыжников не спят лишь впереди идущий и замыкающий. А в середине колонны солдаты безмятежно спят, механически передвигая лыжи и опираясь на лыжные палки. – При-вал! – командует впереди идущий и взвод безмолвно валится на правый бок, не вынимая ног из лыжни. И спит, сплю самым сладким сном в этой студёной неуютной бесконечной лыжне, подмяв под себя густой кустарник. – Взво-од, подъём! Минута ли прошла, час ли нам не ведомо. Поднимаемся как Ваньки-встаньки, передвигаем ноги по глубокой, правильной лыжне. Впереди в темноте светится окошко. Деревня! Вопреки приказу начальства заходим в избу. В тёплой первой комнате – телёнок с влажными добрыми глазами. – Заходите, солдатики, заходите! Два часа ночи. На улице лютый мороз – минус тридцать пять градусов. – Нам нельзя, служба! – Та какая там служба! – говорит хозяйка. – Попейте тёплого молочка. Под потолком – керосиновая лампа. Хозяйка уронила руки в низ фартука и неотрывно смотрит, мне кажется, на меня, а из глаз её катятся слёзы. – Пейте молочко, пейте! – Спасибо, погрелись. Нам пора. – Ну. ежели пора, так идите. Какая там мифическая Ярославна на стенах мифического Путивля! Мы уходим в солдатских бушлатах в морозную тёмную ночь и вслед нам несутся невыплаканные слёзы этой белорусской женщины, для которой мы, солдаты, – и дети её. и её боги, на которых она молится, чтобы всё было хорошо. ...Командир со штурманом мотив припомнят старый, Голову рукою подопрёт второй пилот. Подтянувши струны старенькой гитары.
|